Вы здесь: Home Готовые сочинения Краткое содержание произведений Один день Ивана Денисовича. Солженицын Александр Исаевич
Добро пожаловать,
Гость
|
|
В 1959 г. Солженицын за сорок дней пишет «Один день Ивана Денисовича». Это «отросток» от большой книги или, скорее, сжатый, сгущенный, популярный вариант зэковской эпопеи. Точно так же «Правая кисть» будет «отростком» от «Ракового корпуса», «Ленин в Цюрихе» – от «Красного колеса».
Иван Денисович – заключенный номер Щ-854 (первоначально повесть так и называлась: «Щ-854») на угольной шахте в Северном Казахстане. И, как Солженицын, он сумел закрепить за собою в лагере одну профессию – каменщика. Бригадир тюряг, капитан второго ранга Буйновский (в жизни Бурковский) – все подлинные фигуры, только Иван Денисович сложен из солдата-артиллериста той батареи, которой командовал лейтенант Солженицын, и из лагерника Солженицына. Рассказ об этом дне был, по-видимому, задуман еще в лагере, зимою 1950–1951 гг. Но написан в один присест летом 1959 г. Бритая, беззубая, изнуренная и словно бы усохшая голова Шухова; побудка ударами молотка в рельс; точный план зоны с каменным буром, с вахтой, с санчастью, с бараками; придурки; счет и пересчет человеческого стада; всевластье бригадира; чувства при обыске, когда в рукавице припрятан кусок железа, очередь к раздаточным окошкам в столовой; разговоры перед сном с соседями по вагонке; драгоценная искривленная ложка с наколкой «Усть-Ижма», – имя лагеря, где Иван едва не умер от цинги в 1943 г., – после каждой еды Шухов заботливо прячет ее за голенище валенка: тут все человечество ГУЛАГа под рубищем с номерами. Безумная лихорадка работы, когда мороз «схватывает» раствор прежде, чем каменщик успеет взять кирпич, и решить, какою стороной его класть. И потом сладость затяжки из «недокурка» (царский подарок менее обездоленного) и глубокая благословенная радость – нащупать деснами тощий рыбий хребетик в теплоте баланды… «Один день…» – антропологический этюд, «выжимки» из жизни зэка. Каждое чувство, взгляд, оценка, опасение переданы здесь через Ивана. И звездное небо, беспрерывно ослепляемое мощными прожекторами, – это небо зэка, непохожее на небо князя Андрея или небо влюбленных из давно минувших времен. Мир без женщин: «Не упомню, какая она и баба», – говорит надзирателю Иван, моя пол на вахте. По поводу «эпизода со стеной», которую Иван кладет в каком-то размеренном опьянении, было пролито немало чернил («мастерски захватывает Шухов дымящийся раствор – и на то место бросает и запоминает, где прошел нижний шов: на тот шов серединой верхнего шлакоблока потом угодить»). Эрнет Фишер, Лукач и многие другие усмотрели в нем социалистическую «философию» повести: вопреки сталинскому рабству Иван избавляется от отчуждения, вновь становится субъектом истории благодаря труду, принимаемому не как подневольная мука, но как подвиг человека. «То, что она начинает по принуждению, он хочет завершить как свое собственное дело, сознательно идя на риск» (Эрнст Фишер, «В поисках реальности»). Дмитрий Паник яростно упрекает Солженицына за эту сцену: на самом деле рабы ГУЛАГа вредили своей работе, протестует он. Солженицын оправдывается в части третьей «Архипелага»: «Такова природа человека, что иногда даже горькая проклятая работа делается им с каким-то непонятным лихим азартом. Поработав два года и сам руками, я на себе испытал это странное свойство: вдруг увлечься работой самой по себе, независимо от того, что она рабская и ничего тебе не обещает. Эти странные минуты испытал я и на каменной кладке (иначе б не написал)…» Так Иван Денисович Шухов, простой каменщик, находчивый и наивный, великодушный и отважный, закаленный испытаниями этой жизни, поступком, действием говорит нам о том, что было главным открытием Солженицына в лагере: человек спасается своим человеческим достоинством. Но Шаламов, автор страшных «Колымских рассказов», возражает: «какие там еще кошки на вахте? В нормальном ИТЛ всех кошек уже давно съели… И что это еще за ложка, сохраненная с Усть-Ижмы? На Усть-Ижме уже давно ни у кого не было ложки…» Вместе с тем, Шаламов в полной мере оценил значение прорыва к долгожданной правде, осуществленного Солженицыным. «…И вышла колонна в степь, прямо против ветра и против краснеющего восхода. Голый белый снег лежал до края, направо и налево, и деревца во всей степи не было ни одного. Начался год новый, пятьдесят первый, и имел в нем Шухов право на два письма…» Так, собственно, и начинается – после экспозиции, сцен подъема заключенных в холодном бараке, торопливого поглощения в толчее пустой баланды, обновления лагерного номера «Щ-854» на телогрейке – трудовой день заключенного крестьянина, бывшего солдата Шухова в знаменитой повести «Один день Ивана Денисовича». Он, пока еще не узнанный, не особенно различаемый, вступил в этой колонне людей с номерами в оранжерейное – во многом? – социальное пространство. И как же резко изменился весь однообразный социальный пейзаж. Идет эта колонна людей в бушлатах, с намотанным на себя тряпьем, этой убогой защитой от ледяного ветра – выстиранными портянками, с прорезями, масками неволи на лицах. Как тут отыщешь человеческое лицо среди сомкнувшихся цифр, чаще всего нолей? Идет, идет и сейчас эта страшная колонна – часть социального пейзажа истории. И кажется, что навсегда исчез в ней человек, что все личное тонет в обезличивающей стихии. Собственно, весь лагерь – это некий механизм подъемов, построений, пересчетов, обысков («шмона»), действующий уже как бы по инерции, без всякого вмешательства извне. У лагеря свой язык, система сигналов и навыков. Если вообще пересчитать число охранников и число тех заключенных, что «за страх» помогают охране, ретиво исполняют ее функции в механизме подавления, то может сложиться впечатление: заключенные – старосты, десятники, бригадиры – фактически сами делят пайки, подгоняют друг друга на работе, доносят друг на друга, вымогают посылки и окурки, воруют и… стерегут. Следует заметить, что подобные колонны – в однообразных наших социальных пейзажах, вероятно, нечто «боковое», соседствующее с мрачными очередями и плановыми «демонстрациями» – были уже в поэзии бытовых зэков. Солженицын знает свои колонны через быт через «день», а не вечность. Здесь есть все. Целый рой трутней, «придурков», действительно вьется вокруг этих колонн в той же униформе, чуть менее голодных и усталых. И только крайняя ситуация заставляет – и то самых бывалых заключенных – бурно угрожать этому осиному рою карьеристов и шкурников. Это и произошло на стройке, в ледяной день, когда бригадир той бригады, в которой состоит Шухов, высказал доносчику – десятнику Дэру: «– Пришло ваше время, заразы, срока давать. Если ты слово скажешь, кровосос, – день последний живешь, запомни. Трясет бригадира всего. Трясет, не уймется никак». В известном смысле можно говорить о двух фокусах общих для всей колонны интересов. Навыков покорности, сжатия, обезличенности и непрерывного «подпрыгивания» и нетерпение протеста, заглядывания за горизонт текущего времени, дня. В безликой колонне уже возникают лица, исчезают «номера». Солженицын не спешит с раскрепощением сознания, с подчеркиванием второго фокуса порывов, надежд, протеста. Номера еще крепко держатся на фуфайках, бушлатах, их подновляют. А голод? Лагерь Солженицына еще не самый страшный, здесь нет «блатарей», этого клана романтизированных в 30-е годы Н. Погодиным в пьесе «Аристократы» «нелюдей», взятых в союзники как «социально близкие» начальством ГУЛАГа. Но и здесь колонна идет не просто среди голых белых снегов, против краснеющего восхода. Она идет и среди голода. Не случайно в описании кормления колонны в столовой как главные, опорные цветовые пятки мелькают такие метафоры и эпитеты: «Завстоловой никому не кланяется, а все зэки его боятся. Он в одной руке тысячи жизней держит…»; «Поднаперли бригады… и как на крепость идут»; «…качается толпа, душится – чтобы баланду получить». В известном смысле и в «Одном дне Ивана Денисовича» заключен отсвет невиданного голода и холода Колымы, Чукотки, в которых человек стремительно «доплывает», как говорил Варлам Шаламов, до прострации, небытия. Человек «доплывает» до озверения быстрее, чем в обратном направлении. Отрицает ли Солженицын отрицательную, растлевающую силу лагеря как почти надчеловеческого механизма? Конечно, да. Мы видим и обезличенность шакала Фетюкова (из заключенных), его навыки вылизывание плошек. Им вполне соответствует безликая, внеличная жестокость начальника режима Волковой) («волк – шакал» – какая разница?). Он крикнул что-то надзирателям, и надзиратели, без Волкового не понявшие, кое-как тут зарьялись (неологизм Солженицына), кинулись, как звери». Ничего индивидуального нет в этой режимной фигуре, фактически винтике власти: «Темный, да длинный, да накупленный – и носится быстро… По-перву еще плетку таскал, как рука до локтя, кожаную, крученую…» О плетке сказано даже несколько больше, чем о человеке: она важная часть инструмента… Да и что о нем говорить – он отточен, снивелирован, крепко пригнан к механизму, раздавлен иллюзией управления «режимом», государством, преображением людского стада. Лагерь – бездна, в которую свалилось несчастное отечество героев и Шаламова, и Солженицына. Здесь даже и праздники «классовой борьбы» утрачены всеми: творятся мрачное, звериное дело самоистребления, «простота» опустошения, «доплывание» всех до примитивнейших состояний. Практически Солженицын тоже без конца говорит об отрицательной школе лагеря. Иван Денисович Шухов, правда, проживает на глазах читателя один благополучный день. Мы не видим явлений из небытия, внезапных смертей, деяний блатных фигур, дистрофиков с их полусознанием, выстрелом охраны. У Солженицына все людское скопление, якобы разумно и стабильно функционирующее, подавляющее себя, – это фабрика самоуничтожения, стихия небытия. В произведении нет ни единого выстрела. Нет даже конца винтовки, задевающего плечо Ивана Денисовича. Но в биологическом инстинкте, судорожном выживании зэков Солженицына отнюдь не погашены жестокость, антагонизмы всех видов, не заморожен процесс пожирания людей. В финале «Одного дня…» тот же Шухов не без насмешки над искателем истины баптистом Алешкой оценит его призыв: «Из всего земного и бренного молиться нам господь завещал только о хлебе насущном: «Хлеб наш насущный дождь нам днесь». «– Пайку, значит? – спросил Шухов». Не будем, однако, преувеличивать глубины его иронии. Солженицын верит, что ко всему окаянству лагеря, его морального идиотизма, к этой «давильне» всяких индивидуальностей, порывов высшего плана, все же приложимо высокое человеческое правило, христианская заповедь: «Не в силе Бог, а в правде». Как и другое, тоже любимое Солженицыным моральное предписание: «Одно слово правды весь мир перетянет…» Слово действительно должно быть «одно»… Но закаменевшее, как горючая, неподъемная слеза. Уже первые мгновения жизни Ивана Денисовича на глазах, а вернее в сознании, читателя-соучастника говорят об умной независимости, умном покорстве судьбе и о непрерывном созидании своего духовного пространства, внутренней устойчивости, фактически из материала, несвободы, которым плотно заполнена, угрожающе заставлена вся внешняя жизнь этого героя. Творится сознание, в наибольшей мере живущее не по лжи, выпадающее из-под свода доли тоталитаризма и тепловатого либерализма Буйновского. Снисходительное равнодушие Шухова к «образованному разговору» – это первый, между прочим, намек на «образованщину» как на некий самый утонченный, лагерически безупречный способ жить по лжи. Резкий поворот Солженицына к Ивану Денисовичу, к народному характеру, к человеку, в наименьшей степени живущему по лжи, особенно по сравнению с «центровой образованщиной», прекрасно знающей, какую «трактовку» темы «пропустили» бы, за какой «собачий заказ» следовала сталинская премия, – этот поворот у Солженицына созрел, видимо, давно. «Преднаучное», упрямо выпадающее из всех ритуалов сознание Ивана Денисовича вовсе не сводится к состояниям наивности, удивления… Герой предельно умно и верно, всегда духовно откликается на ситуации, любое мгновение жизни, на все огромное событие лагеря. Но все эти «отклики» скрыты, растворены, притуплены в потоке простейших, однозначных, внешне крайне «ничтожных» надежд, определений, предвидений, они растерты по плоскости. Иван Денисович давно и прочно отверг весь костюмированный мир «идей», лозунгов, всяческой пропаганды в лицах… На протяжении повести герой живет с удивительным пониманием происходящего и отвращением ко лжи. Он ничем не совращен, ничто здоровое не предал, ничего не расточил. В то же время он собранно готов к покаянию за все, что к нему нечаянно прилипло. Отношение Шухова к людям, его оценки, приливы негодования и расположения и определяются жаждой оградить и укрепить эту здоровую, нормальную систему оценок, суждений, достоинство труженика. Ему не просто окурок нужен от Цезаря Марковича, и в лагере получающего посылки, имеющего меховую шапку и домашнее белье. Ему нужны своеобразная, пусть мелкая победа над шакалом Фетюковым, какой-то урок этому невольному разлагателю и его души. С другой стороны, Шухов как бы замирает с почтением, когда видит, что его же способы защиты своего достоинства, нормальной нравственности, вечных предпосылок здоровой жизни получают подтверждение – и лучшее, гордое завершение – в других. Он сразу приметил, что и бригадир Андрей Тюрин не опустился, что он снимает шапку за едой. Сколько бы ни было внешних опор, заемных «дощечек» для ограждения внутреннего мира, Иван Денисович бессознательно ищет завершение себя, своих надежд, верований в человека и жизнь. Нет, она для него все же «не болезнь и не недомогание природы». Даже если все вокруг переполнено уродствами, обманами, унижением человека. Целую коллекцию уродств, понятных ритуалов обмана, игр в победы расшифровывает и для читателя зоркий глаз и нравственное чувство Ивана Денисовича. В «Одном дне…» такой бьющей на эффект иронии, а проще говоря, публицистичности, к счастью, нет. Но вся повесть и сцена труда на ледяном ветру содержат более грозное обвинение несвободе, искажению человеческой энергии, поруганию труда. И глубоко прав критик М. А. Лифшиц, сказавший об этом произведении: «В нем есть нечто большее, чем литература. Но это не жалоба, а спокойное и глубоко взвешенное изображение трагедии народа… Она [повесть] поднимает уровень нашего сознания». План произведения 1. Автор знакомит нас с Иваном Денисовичем Шуховым – крестьянином и фронтовиком, оказавшимся «государственным преступником», попавшим в лагерь, подобно миллионам людей, без вины осужденных во времена массовых репрессий. 2. Иван Денисович вспоминает о том, как попал в концлагерь. 3. Шухов рассказывает о войне, о немецком плене. 4. Воспоминания и размышления главного героя о довоенном времени, о жизни в своей деревне. 5. Главный герой описывает один удачный день из лагерной жизни. 6. Описание характеров и социальных типов других заключенных (Цезарь, Кавторанг, Гопчик, баптист Алеша). Характеристика начальника режима Волкова. 7. Словарь блатных выражений и лагерных терминов, встречающихся в тексте. |
Администратор запретил публиковать записи гостям.
|